Шрифт:
Потому что — чутье. То самое, благодаря которому Фантин не раз избегал засад, уходил от погонь; ему еще лет восемь назад старая гадалка сказала: «Отмечен ты удачей, сынок, только гляди, не транжирь ее понапрасну, не искушай судьбу, слушайся своего сердца».
Значит, все-таки не идти в «Сапог»?
В другой бы раз Фантин так и поступил. Через рассыльного передал бы Рубэру тысячи извинений, а сам бы засел на чердаке в доме напротив «Сапога» и понаблюдал.
Однако скука способна творить с людьми страшные вещи. Конечно, эту неделю Фантин не только плевал в потолок и давил по стенам клопов, вот вчера как раз ходил «прицениваться» к одной вилле, вернулся только под утро — но и вилла, и другие дела могут отложиться бог весть на какой срок, а Фантин — ему жизнь не в жизнь без азарта, сердце вяло ворочается в груди и тоскует по риску, — и Лезвие Монеты усилием воли забывает про гадалкины слова, велит чутью чуток помолчать и подытоживает: «Пойду!»
— Он решился, один против всех!.. — мяучит из своего угла бродячий певец, чем чрезвычайно раздражает вора, но верно передает суть момента. Певцы — они такие.
Приморский городок Альяссо похож на краба-сигнальщика. Бухта, образованная двумя мысами-клешнями, гостеприимно распахивает свои объятия; прямо в порту уже булькает, пенится варево дел, делишек, делищ, звонкая монета снует из рук в руки, товары, такие и сякие, отправляются на склады и со складов, грузчики кряхтят, катятся по сходням тяжелые бочки, зеваки не зевают и норовят подхватить выпавшее из тюка («Что упало, то пропало» — вот она, воплощенная народная мудрость!), корабельные плотники в доке латают распоровшую себе чрево «Цирцею», сборщики налогов недовольны: жарко сегодня, — они всегда недовольны, такой монетой ворочают, да почти вся — мимо кармана, за исключением хабара, но хабар — это ж разве доход, слезы одни! — тут и у самого мягкого человека характер испортится. Ну а чтобы настроение поднялось — идем на рынок, он начинается прямо здесь, в порту, и разрастается, ширится, пускает корни: весь Нижний Альяссо — сплошные прилавки, магазинчики, лавчонки — «Эй, красавец, купи барышне ожерелье, недорого отдам!», «А вот изюм, кому изюм, по новому манеру изготовлен, без косточков, кому изюм, а вот изюм…», «У мэня лючшие клинки на всом пабэрэжье, вэришь?!» — и так далее, кто был в Альяссо — поймет, кто не был — представит. А нам пора дальше, в путанице улиц нижнего города заблудиться легко, от «Кости в горле» до «Стоптанного сапога» путь неблизкий, хоть, конечно, по дороге этой сапоги не стопчешь, но времени потеряешь преизрядно, особенно если идти не напрямую, а петляя, словно уходящий от погони заяц. Фантину бы это сравнение не понравилось, он предпочел бы что-нибудь более возвышенное — пусть будет леопард или рысь. Тем более что часть пути Лезвие Монеты проделывает как раз поверху — не по веткам деревьев, конечно, а по крышам домов; в этом нет ничего удивительного, Альяссо — городок, выросший на скалах, улицы его тянутся снизу вверх, и иногда кровля одного дома находится вровень с первым этажом другого. Однако Фантин предпочитает крыши даже тогда, когда мог бы идти по мостовой. Он решил сходить в «Сапог» вопреки дурным предчувствиям, но это не значит, что напрочь утратил осторожность.
Напротив нужного ему постоялого двора располагалась лавчонка Лавренца-Кожевника, который, вопреки фамильному прозвищу, торговал не только изделиями из кожи, а вообще любой обувкой, частью производимой его подмастерьями, частью — закупаемой у заморских торговцев. Фантин и Лавренц были хорошо знакомы, так что Кожевник позволил ему устроиться на чердаке мастерской, где есть удобное окошко, выходящее прямо на улицу. «Вот тебе мешок, набитый соломой, если что-нибудь понадобится — только скажи». — «Спасибо, Лавренц». — «…Что стряслось-то?» — «Пока ничего. Просто хочу поосмотреться», — оба преступили на полшага неписаные законы: один устроился наблюдать за заведением общего приятеля, другой спросил о причине. Каждый немного смущен, но время все расставит на свои места, пока же — тс-с-с! — не будем шуметь: засада сродни рыбалке, она не терпит громких звуков, резких движений и торопыжества. Солнце сползает по небу прямо на пики дымоходов, Альяссо продолжает торговать, выпивать, взимать налоги, браниться, рожать, отходить к праотцам в мучениях или же безболезненно; по улицам чаще, чем обычно, прохаживаются стражники, всегда попарно, в полном обмундировании и с алебардами на плече (как уже говорилось, город взбудоражен дерзким грабежом на вилле подесты, синьора Леандро Циникулли). Фантин лежит на чердаке, солома колется, но это ничего, бывало и похуже, главное — предчувствие беды приумолкло: то ли послушалось хозяйского приказа, то ли нет больше причин для беспокойства.
Наконец бьют часы на башне — пора идти. Лезвие Монеты в последний раз окидывает взором улочку, встает в полный рост — на чердаке потолок низковат, но и Фантин отнюдь не дылда, не зря же носит такое имя, — спускается по деревянной лесенке, благодарит Кожевника и ступает на булыжники мостовой. Пересечь улочку — дело нескольких шагов; Лезвие Монеты останавливается под вывеской «Стоптанного сапога» (угадайте, что на ней изображено!), бессознательно касается кончиками пальцев кожаной рукоятки кинжала, наконец толкает дверь и входит в харчевню, что при постоялом дворе.
Здесь дымно, душно, весело. Вечер только начинается, но постояльцы и завсегдатаи уже заняли лучшие места и успели принять по кружечке для разогреву. В углу, прикормленный и благодушный, бренчит на струнах… гляди ж ты! тот самый музыкантишка, что нынче утром не давал Фантину отоспаться в «Кости»! Видать, попросили его оттуда или сам перебрался, где потеплей да народ поприветливей; Лезвие Монеты пытается злорадствовать, но душа отказывается: в самом деле, жалко тебе, что ли, каждый зарабатывает на хлеб и вино как может. Не всем же пробавляться благородным искусством прикарманивания того, что плохо лежит, — это уже подает голос Фантинова самоирония, он бы и рад слышать ее пореже, да не получается. Ну, пусть… — и это относится в равной мере к поющему musicus'у и к иронии.
Так, а где же хозяин заведения, достопочтенный Рубэр?
— …почему?! Я спрашиваю тебя, и не смей отворачиваться и молчать, не смей мне лгать, слышишь! Неужто я мало платил тебе?! Такая у тебя благодарность, да?
Вот и Рубэр. За последние годы, после того, как остепенился и завел собственное дельце, он изрядно растолстел, да и заботы о «Сапоге» здоровья не прибавляют. Впрочем, Ходяга никогда не мог похвастаться покладистым характером. Сейчас он распекает какую-то девицу, видать, из своих же служанок, та — мертвенно-бледна лицом, слушает его брань безропотно и не пытается вставить ни словечка в свое оправдание. То ли знает, что сейчас это бессмысленно, даже опасно, то ли до смерти напугана Рубэровым рыком. Интересно, в чем ее, собственно, обвиняют? ага:
— Нет, представьте только: взять и украсть целых два кувшина с молоком! Видит Бог, я не скряга, не скупердяй, но это ж немыслимо — два кувшина! Они что, витязи какие-нибудь, твои младенцы, а? Может, они съедают в день по возу хлеба и выпивают по котлу молока, я не знаю, это ж ни в какие ворота!.. А теперь что? Теперь откуда я возьму молоко, чтобы готовить багели, и ризотто, и гноцци?.. наконец, чтобы угостить им моего лучшего друга?! — Разумеется, от глаз Рубэра в «Сапоге» ничего не скроется, он давно заметил Фантина и теперь, наскоро отдав распоряжения — в том числе отчитанной служанке, — спешит навстречу гостю.
— Извини, старик, сегодня ты останешься без выпивки!
— Ничего страшного, — отмахивается Лезвие Монеты — и уже потише спрашивает: — Ну, так в чем дело?
— А?
— Эту вот записку ты писал?
Ходяга, насупив брови, вглядывается в бумагу.
— Нет, не я. — Он едва успевает перехватить за руку Фантина, который уже начал разворачиваться к выходу — стремительно и плавно, готовый в любой момент к нападению откуда угодно; он и Ходягу сейчас едва не ударил кинжалом, да вовремя остановился. — Не я, — повторил Рубэр, — а мой сынишка. Под мою же диктовку. Что ты, в самом деле, как ужаленный.