Шрифт:
— И тебя это не бесило? — допрашивала Вероника. — Когда у тебя сначала добивались узнать, что ты можешь сказать, да зачем ты это сделал, а потом, когда ты пытался объяснить все, тебя не слушали?
— Что меня больше всего сердило, — сознался я, — у меня это осталось в памяти — так это как они целые полчаса толковали между собой, а потом, когда я намеревался одним словом направить их на путь истинный, обращались против меня и задавали мне трепку за то, что я смею «рассуждать».
— Если б только хотели выслушать, еще нашлась бы возможность заставить понять, в чем дело, — жаловалась Вероника. — Да куда тебе! Толкуют себе, сами, в конце концов, не зная о чем, и потом тебя же обвиняют, что устали из-за тебя.
— Знаю, это всегда так кончается, — согласился я. — Говорят: «Надоело толковать с тобой!» Как будто нам не надоело слушать их.
— А потом, если станешь думать, — продолжала Вероника, — тебе говорят, что «нечего думать!» А если ты не думаешь и случайно покажешь это, тогда укоряют: «Отчего же ты не думаешь?» Будто мы никогда не можем сделать того, что следует. Есть с чего прийти в отчаяние.
— А сами как будто всегда правы, — дополнил я. — Если случится разбить стакан, сейчас говорится: «Кто поставил стакан здесь?» Точно кто-то поставил его здесь нарочно и превратил в невидимку. Как можно требовать с таких людей, чтоб они видели стакан в шести дюймах от своего носа на том месте, где стакану и надлежало стоять. Послушать их, так можно подумать, что стакану вовсе не место на столе. Если мне случалось разбить его, по моему адресу кричали: «Ах, ты косолапый! Будешь обедать в детской». Если старшие засовывали куда-нибудь собственные вещи, всегда раздавалось: «Кто копался в моих вещах? Кто тут хозяйничал?» Наконец, когда вещь бывала найдена, с негодованием вопрошали, кто положил ее туда. Если случалось, что я не мог разыскать вещи по той простой причине, что кто-нибудь взял ее или перенес на другое место, то где бы ее ни спрятали, там ей и надлежало находиться, а я оказывался идиотом, что не знал того.
— И, конечно, приходилось молчать? — осведомилась Вероника. — Да! Если им случится сделать какую-нибудь глупость и укажешь им на нее, всегда найдется какая-нибудь непонятная для тебя причина. Непременно! А если сделаешь малейшую, самую пустячную ошибку — ведь это так естественно, — сейчас оказывается, что ты и злая, и глупая, и не хочешь исправиться.
— Знаешь, что, Вероника, мы сделаем? — сказал я. — Мы напишем книгу. Ты мне будешь помогать. В ней дети будут умными и добрыми, никогда не будут ни в чем виноваты и станут надзирать над старшими и воспитывать их. Понимаешь? И все, что бы ни делали или чего бы не делали старшие, будет не так.
Вероника захлопала в ладоши.
— Да неужели? Ах, пожалуйста, напиши.
— Серьезно, напишу, — подтвердил я. — Мы назовем ее: «Нравоучительные рассказы для родителей». Все дети станут покупать эту книжку и дарить к рождению отцам и матерям и т. д., надписывая на заглавной странице: «От Джонни (или Дженни) папе (или дорогой тете) на память и пользу».
— Ты думаешь, они прочтут эту книжку? — с сомнением проговорила Вероника.
— Мы вставим в нее что-нибудь совсем не подходящее, и какая-нибудь газета напишет, что такие книги — позор для английской литературы, — предложил я. — А если и это не поможет, так мы скажем, что это перевод с русского. Там будет написано, что дети должны оставаться дома и заботиться об обеде, а взрослые пусть ходят в школу. Мы будем отправлять их туда с маленькими сумочками. Их заставят читать «Волшебные сказки» братьев Гримм по-немецки с примечаниями; заставим учить стихотворения наизусть и объяснять грамматику.
— И их будут рано укладывать спать, — добавила Вероника.
— В восемь часов они все будут у нас в постели и станут укладываться весело, будто это им нравится. Мы заставим их молиться. Между нами будь сказано, Вероника, мне думается, они не всегда это делают. И ни чтения в постели, ни стаканчика виски или тодди на сон грядущий — никаких подобных глупостей. Бисквит-Альбер, или, если они будут уж очень умны, карамелька, а затем: «Спокойной ночи», и извольте уткнуться в подушки. И никаких призывов, никаких жалоб, что «животик болит», никаких путешествий вниз в ночных сорочках, чтобы попросить водки. Знаем мы все эти хитрости!
— И лекарства они должны будут принимать? — вспомнила Вероника.
— Как только заметим, что они начинают хмуриться, что им не по себе — сейчас рыбий жир столовыми ложками.
— И мы будем спрашивать их, почему они все делают без смысла? — щебетала Вероника.
— В том-то и будет наше горе, Вероника, что они вовсе не имеют смысла или того, что мы называем так. Но, как-никак, мы должны быть справедливы. Мы всегда будем объяснять им причину, почему они должны делать то, чего им не хочется, и не могут делать ничего, что хочется.
Они не захотят понять этого и не сознаются, что так следует; но если они не глупы, они промолчат.
— И, конечно, им не позволено будет рассуждать? — продолжала Вероника.
— Если они станут отвечать, это покажет, что они одарены строптивым характером, это надо искоренить во что бы то ни стало, — соглашался я. — А если они не будут говорить ничего, это послужит доказательством, что у них наклонность к скрытности, и это также надо уничтожить сразу, прежде чем скрытность превратится в порок.
— И что бы мы с ними ни делали, мы станем говорить им, что все это для их же добра, — дополнила Вероника.
— Конечно, все это для их блага, — ответил я. — Нашим величайшим удовольствием будет сделать их хорошими и счастливыми. Если им это не доставит удовольствия, то только благодаря их неведению.
— Они нам будут благодарны впоследствии, — наставительно заметила Вероника.
— Мы будем по временам преподносить им это утешение. Вообще мы станем к ним снисходительны, будем позволять им играть в разные игры — не глупые, вроде гольфа или крокета: в них нет ничего хорошего, и они только ведут к болтовне и спорам; но в медведей, волков и китов. Воспитательные игры помогут им приобрести сведения по естественной истории.