Шрифт:
Не готова ли всякую свою досаду и неудачу, как и сегодня вот, вымещать на Каржоле и выискивать в нем, ради своего собственного оправдания, всякие слабости, недостатки, пороки, упрекать и винить во всем его, и только его, тогда как, в сущности, не сама ли она больше всех виновата: Нехорошая-то, выходит, она сама, потому что в глубине души ей хочется, вместо Каржоля, видеть своим мужем Атурина. Темная-то подкладка, вот она где! — не в нем, а в ней самой, в ее собственном, охладевшем к нему сердце. А он, может быть, все еще любит ее и верит в нее по-прежнему, и бьется, как рыба об лед, с этими своими «делами» из-за того только, чтобы устроить их же обоюдную будущую судьбу, чтобы для нее же, для «своей Тамары», доставить больше удобств и спокойствия в обеспеченной жизни. А она? Всю дорогу от Сан-Стефано до Петербурга, вспомнила ли она хоть раз о нем без затаенной горечи и желчи, без смутного страха за предстоящее свидание с ним и за надвигающуюся все ближе и ближе развязку, в виде неизбежной свадьбы, которую она была бы рада отдалить как можно больше? Нет, с самой минуты разлуки и до сегодня она думала и скучала только об Атурине, только его образ царил в ее воспоминаниях, — и это готовясь быть женою другого!.. И после этого она смеет еще себя оправдывать! Нет, она не права, глубоко не права пред Каржолем, и потому обязана искупить свою вину, если бы и потребовалось для этого принести себя в жертву. Что же делать, когда обстоятельства, по-видимому, слагаются так, что судьба ее — хочешь, не хочешь — должна быть связана с этим человеком!.. Надо примириться, — этого требует долг и честь ее и, наконец, по отношению к Каржолю — просто человеческое чувство справедливости.
Так думала теперь Тамара после телеграммы и рассчитывала, что эта телеграмма, вероятно, не будет последнею, что вслед за нею, конечно, придет подробное письмо, которое граф не преминет написать ей при первой возможности, и, наконец, что отсутствие его не должно быть продолжительным, особенно, когда он уже знает, что она в Петербурге. Поэтому Тамара положила себе последовать совету и просьбе самого же Каржоля и ждать спокойно его возвращения, тем более, что пристанище обеспечено ей пока в доме общины.
Но вот прошло уже около двух месяцев. Сентябрь стоял на исходе, а между тем, о Каржоле, после его телеграммы, — ни слуху, ни духу! Опять словно в воду канул. Чем дальше шло время, тем сильнее становилось скрытое беспокойство Тамары пред неизвестностью о своем будущем. Маленькая искорка чего-то, вроде веры в Каржоля, вспыхнувшая было в ее душе после его отклика из Москвы, опять понемногу угасла в ней под наплывом сомнений, недоверия и даже злобы на этого человека, так бесцеремонно играющего ее судьбою. Да черт с ним, наконец! Что она за дура такая, чтобы вечно убаюкиваться его сладкими словами и обещаниями и покорно ждать редких проявлений его внимания, когда-то еще будет ему угодно оказать ей такую благосклонность!.. Да, права была сестра Степанида, когда советовала «плюнуть» на него и не думать больше об этом браке, в котором, как видно, ничего путного не будет… Вот и опять пропал, опять упорно молчит, не пишет… Уже не опять ли какие-нибудь зимницкие интенданты да Мариуцы причиной тому? — Ведь недаром же писали тогда в газетах. — А она жди, как покорная овечка, пока соблаговолят о ней вспомнить! Нет, кончено! Пора взяться за ум, пора самой самостоятельно подумать и позаботиться о своей судьбе. Изо всей этой канители, очевидно, ничего не выйдет. И позаботиться надо теперь же, не теряя ни одного дня, потому что в общине получено уже официальное извещение, что сестры, командированные на Балканский полуостров, должны прибыть сюда в непродолжительном времени, и в доме все уже приготовляется к их приезду и встрече. Тамаре, стало быть, придется уходить. Оставаться в общине, памятуя интриги «партии» и придирки старшей сестры, ей не хотелось: в этом отношении довольно с нее и сан-стефанийких испытаний! Да и самолюбие не позволяло оставаться. — Как! они опять увидят ее здесь и не замужем, после того, как она, пред отъездом своим, объявила всем, что не останется в сестрах, и разблаговестила об ожидающей ее свадьбе? — Нет, это невозможно. Подумать только, сколько предстоит ей встретить язвительных взглядов, улыбочек, удивлений и притворных сожалений, сколько новых сплетен и пересудов!.. Нет, этого она переносить не намерена и постарается уйти ранее их приезда.
Но как и куда уйти? — вот вопрос. К кому обратиться за советом и содействием.
Прежде всего ей вспомнилась высокая восприемница ее от купели. К ней разве? — Чего же ближе, казалось бы, и тем более, что она так добра и встретит свою крестницу, конечно, благосклонным образом. Но тут взяло Тамару некоторое раздумье. Великая княгиня и без того уже сделала для нее все, что было в ее возможности: помогла ей средствами, одела, обула ее, устроила ей обеспеченную жизнь в общине. С чем же придет Тамара к ней теперь, с какой просьбой, и что скажет на самый естественный вопрос: почему вы не хотите оставаться в общине? Разве там так нехорошо? — Ну, и что ж отвечать на это? — Да, нехорошо, мол, потому что там завелись партии, дрязги, сплетни, интриги, отравляющие все существование, то есть, другими словами, нажаловаться ей на общину, на старшую сестру, на добрую старушку-начальницу. Да разве это благовидно! И разве ее высокая покровительница не вправе будет посмотреть на нее самое как на первую интриганку и каверзницу, которая поторопилась забежать к ней ранее приезда прочих? А если скрыть настоящую причину своего нежелания оставаться в общине, то чем же тогда объяснить его? Неспособностью к делу? — Об этом и заикнуться странно было бы после такого опыта в течение целой войны. Желанием перемены места и деятельности, желанием большей свободы и самостоятельности? — Но ведь тогда великая княгиня, конечно, взглянет на это как на вздорный каприз, не более, и будет совершенно права со своей точки зрения, потому что если живут в подобном положении другие сестры — и сколько еще! — живут и не жалуются на свою участь, а делают добросовестно свое скромное дело, то чего же ей-то еще нужно!? Что она за феникс такой?! — Живи, как другие, благо тебя устроили, дали приют и кусок хлеба, и возможность честно работать, — чего ж еще больше?.. И в самом деле, с какой стати и с какого права пойдет она обременять свою высокую восприемницу лишними заботами о себе, когда у той и без нее довольно дела? Не слишком ли это будет притязательно и даже дерзко с ее стороны? — Нет, и так и сяк, это дело не подходящее. Надо искать другого пути. К кому же? К отцу Александру, который крестил и наставлял ее в вере? — О, да, с его стороны она несомненно встретит полное к себе сочувствие, он сумеет раскрыть-всю ее душу, вызвать ее на полную откровенность, и у него наверное найдется для нее живое, теплое слово утешения и христианской любви; все это так; но он — что же может он сделать для нее, кроме как только посоветовать смирить себя и оставаться в общине! А в общине она уже ни за что не останется, — нет, самолюбие и гордость ее в этом случае сильнее. И если бы даже отцу Александру и удалось уговорить ее, то это будет лишь на время: жизнь возьмет-таки рано или поздно свое! И что же тогда? — Интриги и мелкие дрязги пойдут своим чередом, а самолюбие и гордость ее возопиют снова и, кроме новых пут и новых нравственных мучений для нее впоследствии, из этого ничего не выйдет. Нет, оставаться в общине нельзя, это уже решено, — и надо, стало быть, искать исхода самостоятельно. У нее остается еще около сорока рублей из выданного ей в Сан-Стефано пособия; с этими деньгами можно, пожалуй, перебраться, хоть на первое время, на частную квартиру, нанять себе за дешевую цену маленькую комнатку со столом в каком-нибудь скромном семействе, на Выборгской или на Петербургской, и публиковаться в газетах. Ведь у нее есть диплом об окончании курса в гимназии первою ученицей, с золотою медалью, — неужели с таким веским дипломом не найдется для нее где-нибудь места домашней учительницы, гувернантки? Она может, наконец, быть приходящею и давать уроки в разных домах, по часам, или заняться перепиской, корректурой, переводами, — ведь она так хорошо знает языки, — стоит только обратиться в редакции, в типографии, в конторы, в банки, в комиссионерства, — не там, так тут наверное найдется что-нибудь подходящее.
Почти в таком же положении, как Тамара, временно пребывала с нею в общинном доме и другая доброволица, Любушка Кучаева, поступившая в «Красный Крест» на время войны и работавшая вместе с Тамарой в сан-стефанском госпитале. Она возвратилась в Петербург тоже «на поправку», вследствие перенесенной болезни, но приехала несколько позднее Тамары и была помещена пока, до приискании себе места, в одной с нею комнате.
Кучаева не принадлежала к «партии», и потому отношения между обеими сожительницами были добрые, товарищеские. Общность нынешнего своего неопределенною положения поневоле сделала их откровенными между собою и заставила сочувствовать друг дружке и делиться предположениями и планами насчет устройства собственной жизни. Скромные планы эти не выходили из тесного круга забот о том, как бы и ще бы получить подходящее место, которое давало бы маленький кусочек хлеба. Кучаева была вообще гораздо практичнее Тамары, в некотором роде «кулак-девка», несравненно больше ее потерлась в жизни, вкусив от древа познания добра и зла и, как прирожденная петербуржанка из сословия разночинцев, хорошо знала условия здешней жизни и общее положение «мыслящего пролетариата». Кроме того, она сумела сохранить еще от времен своих «медицинских курсов» кое-какие отношения и связи в круге профессоров и дам-патронесс из разряда свободомыслящих.
В конце сентября, вернувшись однажды вечером из «города» и едва успев войти в комнату, Любушка радостно объявила Тамаре
— Ну, милочка, поздравьте меня — местом раздобылась!
— Да? — приятно удивилась та. — Поздравляю!.. Где же и какое место?
— В Бабьегонском земстве; еду фельдшерицей в уезд… Триста в год жалованья и казенное помещение при больнице. Отлично!
— Ну, слава Богу! Душевно рада за вас! — горячо пожала ей руку Тамара.
— Мерсишки!.. Если хотите, я и вам могу устроить? — весело предложила Любушка.
— Да что вы говорите?! — с недоверчивым, но радостным удивлением отозвалась Тамара.
— Ей-Богу!.. Да что же? Ведь, главное, себе-то самой уже обработала, а теперь и для других, значит, можно. Отчего не помочь хорошей товарке!.. Желаете?
— Еще бы!.. Но ведь вот беда только, — я не держала экзамен на фельдшерицу, а без диплома не возьмут, пожалуй?
— Да я и не приглашаю вас непременно в фельдшерицы, — им нужны и сельские учительницы, а это вы ведь можете.
— Это-то могу; но расскажите, голубушка, толком: как и в чем дело?
И Любушка «толком» рассказала ей, что еще в те годы, как училась на медицинских курсах, ее облюбовала и стала принимать в ней особенное участие некая дама-филантропка, Агрипина (по просту Аграфена) Петровна Миропольцева, которая в то время почему-то особенно специализировала себя по части курсов и курсисток. У этой Агрипины очень большой и крайне разнообразный круг знакомства, который она при случае, и эксплуатирует в пользу «учащейся и нуждающейся молодежи». Любушка, по старой памяти, объявилась к ней еще в один из первых же дней по прибытии своем в Петербург, — прямо с заявлением, что очень-де нуждается в месте, и та обещала ей раздобыть что-нибудь подходящее. А теперь вот приехали в Петербург Бабьегонский предводитель и председатель земской уездной управы, тоже знакомые Агрипины, и Агрипина сейчас же воспользовалась ими, чтоб устроить Любушку, — ну, и устроила. А Любушка, видя, что дело ее уже слажено, закинула Агрипине доброе словцо и за свою приятельницу Тамару, — нельзя ли, мол, заодно уже и для нее что-нибудь у этих господ наладить? — Агрипина порасспросила у нее, кто и что такое Тамара, при чем Любушка, конечно, дала о ней наилучший отзыв, — и та обещала похлопотать, но выразила желание наперед лично познакомиться с Тамарой. — Так вот если желаете, — предложила в заключение Любушка, — отправимтесь вместе хоть завтра же, я вас представлю.