Шрифт:
Пробежал конторский какой-то, засеменил следом за немцем. Вон обступили, задержали. Что-то плечами жмет, руками отмахивает. Игнатыч шагает — отпустили, но сразу поверх станков, поверх шлепков стал в мастерской людской гул.
Филипп остановил станок и пошел. Пошел по гулу, где громче.
— В котельной, в котельной!
— Задавило?
Люди говорили громко, чтоб перекричать станки.
— Задавило? Кого? — крикнул Филипп.
— Нет, чего-то иначе, — подмигнули. — Идет! — и кивнули на Игнатыча.
Но гомон взял верх, гомон залил все поверху. Гомон вырос и стоял на высокой ноте, и все громче говорили и не слышно стало станков. Может быть, и стали. Мальчишка прибежал подручный, Филькин Федька, и никому, а Филиппу крикнул:
— В котельном стали!
Филипп пошел к окну и дернул форточку.
Кто-то поднял руку и замахал в воздухе. На секунду гомон упал, как осел на землю. Все глядели на форточку, на Фильку. И Филька ясно услыхал, что в котельной, где всегда грохот, будто рушат, в котельной тихо.
Верно — тихо. И кивнул головой. И все поняли, и гомон поднялся с полу, вспенился, заклокотал над головами. Игнатыч стоял около своей стеклянной будки и быком глядел на мастеровых. Кой-кто брался за работу, но гомон бурлил на той же ноте.
Филипп нагнулся к Федьке, но Федька замотал головой, лукаво ухмыльнулся. Напялил замасленный в лепешку картуз на нос и пошел. Федька вертелся по мастерской туда-сюда, искоса поглядывал на Игнатыча, и Филипп видел, как он вынырнул вон. И Филипп сейчас же оглянулся: упершись в него глазами быком, глядел на него Игнатыч. Глядел открыто, как гвоздил. Будто на всю мастерскую ревел: вот он! Кто-то стал, заслонил Филиппа. Игнатыч сделал четыре грузных шага и опять, как вертелом, ткнул в Филиппа взглядом. Филька отвернулся и глянул на медь. Блестящей шелковой змеей сверкнула работа.
И Филипп повернулся к Игнатычу и сказал громко, хоть еле слышал за гамом свой голос:
— Плевал я на тебя! — и вышел из мастерской.
Ветер крутил в заводском дворе, рванул из рук дверь, и только стойкими квадратами лежали на земле светлые пятна от окон. Пошел вдоль глухой стенки котельной, и вот человек, а вот Федька шмыгнул прочь.
— Егор? — спросил Филипп, придерживая шапку. Подошел ближе, узнал и все ж в самое ухо спросил: — Егор?
— Я.
— Что там? Провокация? Почему стали вдруг? Говорено было.
— Говорено! Говорено! — Егор шептал из темноты яростно. — Говорено, сукиного сына. А в субботу после расчета какая-то сволочь собралась требовать — четверть копейки на заклепку. Сами!
— Кто?
— Пес их знает, поди сам ищи! Кто! Бастовать сами будем за свою, черт ей за ногу, копейку. Заелись, говорят, слесаря да токаря. Понял, какая машинка? Вот тебе и да! Поди вот к ним. Поди, поди!
Не видно было ни зги, но слышно было, как махал руками Егор.
— Заелись все и до нас, говорят, никому дела нет, а мы дохнем, а токаря в глаже ходят и бабам шляпки купляют. Сунься, сунься туда. Гайку в лоб поймаешь. Немец заявил, контора отказывает напрочь. А не хотишь — за ворота.
— Какая же это сволочь тут? — начал Филипп. Но Егор крикнул:
— А такая, что завод ты из-за такого дерьма не остановишь. Вот и вышло: черт да дышло. Говорено!
И Егор двинул мимо Филиппа, злым шагом затопал, только шлепали брюки об ноги на ветру.
В окно котельной видно было, как над гурьбой людей торчал немец, как раскрывал рот и убеждал рукою. Вдруг немец присел, и со звоном брыкнуло стекло рядом с Филиппом. Филька отскочил. И через разбитое стекло вырвался вой из котельной. Немец поднял обе руки: вой грянул гуще — хриплым ревом. Немец спрыгнул и утонул в толпе. У Фильки в ушах зазвонило, он рванул двери котельной — калитку в огромных воротах — и стал рваться, тискаться сквозь спины и плечи, — оглядывались, сторонились, а Филипп пихал, как бил. Вот колоды сложены. Филька полез и встал, пошатываясь на круглом бруске. Сдернул рывком шапку и замахал над головой. Замахал так отчаянно, будто поезд летит на него, а ему надо остановить! И лопнул рев. На секунду лопнул. И Филька крикнул на всю котельную:
— Товарищи, верьте слову! Провокация!
— Заелись! — крикнул кто-то из толпы. И в ответ взрывом рванул рев.
Филиппа кто-то дернул сзади, и он покатился вниз.
Обезьяна
КОГДА Башкин пришел в себя и открыл глаза, вокруг было темно, совершенно темно, как будто голову ему замотали черным сукном. В испуге он не чувствовал, что голый и на холодном полу. Он быстро моргал веками. Холодной палкой стал ужас внутри.
«Ослеп! ослеп!»
Но он впопыхах страха не верил, что видит светлую полоску внизу: как будто ум поперхнулся страхом, и Башкин наскоро вертел во все стороны головой. Он сгоряча сразу не заметил, как болело за ухом, как саднили на теле следы от ключей. Он попробовал встать и стукнулся теменем, схватился рукой. Это был стол, привинченный к стене стол, на котором Башкин пытался повеситься. Башкин охнул и сел на холодный пол, и тут почувствовал, как больно горели побои, что голый, что эту лампочку потушили. Он теперь уж знал, что не ослеп, и эта полоса внизу — щель под дверью. И все те же ленивые каблуки по коридору, будто ничего не было. В камере было холодно. Башкин стал дрожать, и сразу дрожь пошла неудержимо: зубы, коленки, дергало лопатки, судорогой дрыгала кожа. Его било всего, он ползал, искал хоть соломы на полу, хоть тряпку. Пустой холодный пол от стены к стене весь исползал Башкин на бьющихся коленях. Он стал ходить, чтоб согреться, и его трясло на ногах, поддавало все его длинное тело, будто на телеге по тряской мостовой. Он не задевал в темноте за табурет, он знал свои три шага. Он сел на табурет, лег головой на стол и старался сжаться, славиться в комок, чтоб унять эту дрожь. Унималась на секунду, и потом все тело дрыгало, как отдавшаяся пружина, и коленки больно стукались об стол.