Шрифт:
А платяной шкаф, в котором они с сестрой укрывались друг от друга, играя в прятки? А письменный стол? С зеленым сукном, с выдвижными ящичками, с крохотными шкафчиками на нем, соединенными резной лакированной оградкой, с чернильным прибором на розоватой, в крапинках, доске из орлеца, с серебряной собакой — гончей, лежащей между чернильницами, кубами толстого желтоватого на просвет стекла? А уже упоминавшееся зеркало и столик с дверцами, закрытыми гранеными стеклышками неправильной формы, вставленными в металлическую оплетку? И, наконец, книжный шкаф, в котором самым интересным было, как открывались и убирались дверцы его полок. Дверцу следовало приподнять за круглую ручку, торчащую посередине, и вогнать в щель над книгами. Она уезжала внутрь по двум канавкам, по которым катились ролики. И открывался доступ к самому замечательному, что было в доме, — к книгам.
Он очень рано научился читать, к четырем годам, а может, и раньше, этого он не помнил. Но хорошо запомнил день рождения, когда ему на четырехлетие подарили книгу Бориса Житкова «Что я видел». Эту книгу он читал с утра до вечера, на ночь прятал под подушку и утром, едва проснувшись, доставал ее и вновь погружался в приключения маленького героя. Из нее он впервые узнал о существовании дынь и арбузов, пароходов и самолетов, вокзалов и гостиниц.
Там, например, описывалась гостиница в Москве. Особенно поражало, что в гостиничном номере имелись кнопки с различными изображениями. Нажмешь на ту, на которой изображен веник, придет работница и подметет пол. Нажмешь на изображение скрещенных вилки и ложки — принесут еду. Удивительно!
В книге было еще много не менее замечательных сведений. В тот же вечер, как ему вручили книгу, он вышел с ней во двор. Между стволами акации была устроена скамейка. Здесь он сел и начал читать. Он читал очень громко. Он привык, что взрослых умиляет и поражает его умение читать, и ему нравились эти похвалы. Вот и сейчас, когда он сидел между акациями и читал Житкова, подходили дворовые тетки и хвалили его. Потом раскрылась дверь во флигеле, и вышел Петька. Петьке было пятнадцать лет, и он был почти настоящий взрослый. Выйдя из флигеля, он намеревался отправиться по своим делам, но задержался возле мальчика. Запихнув кулаки в карманы широких мятых брюк, он внимательно слушал чтение, но вдруг выдернул руки из карманов и неожиданно наложил на страницы по растопыренной пятерне.
— Стоп, машина, — сказал он. — Это каждый дурак умеет…
Голос у него был грубый, слова звучали резко, отрывисто, с особым напором, вызовом; некоторые слова он не договаривал, так что казалось, что фраза закончится ругательством, да часто она так и заканчивалась. Эта манера не была собственно Петькиной, так принято было у всех пацанов. Кто не умел так разговаривать, не мог считаться своим. Позже мальчик во всех тонкостях овладел этой манерой, но у него не всегда хватало духу пользоваться ею, потому что ее подспудным смыслом было намерение немедленно, с первой фразы обозначить себя выше собеседника, или, точнее, — поставить его ниже себя.
— Это каждый дурак… — повторил Петька. — А ты давай-ка одними глазами.
Мальчик долго не мог понять, что это такое — «одними глазами». Кончилось тем, что вошедший в педагогический раж Петька велел ему закусить язык и так держать его изо всех сил. Мальчик старательно стиснул язык, и свершилось чудо. Глаза читали, он все понимал, стояла тишина. Довольный Петька одобрительно шлепнул его по затылку, сунул руки в брюки и вразвалочку пошел по своим делам.
Мальчик, правда, не сразу перешел на новый способ, ему не хотелось расставаться с похвалами, и, когда приходили гости, он, чтобы сделать приятное себе, маме, бабушке, читал по-прежнему вслух.
Теперь, в семь лет, воспоминание о том дне числилось среди самых дорогих и приятных, сразу после красной глины и снежинки. Тогда скамеечная доска была свежевыструганной, теперь она побурела, столбики под ней подгнили, по ним ползали муравьи. Здесь он сидел, одной рукой прижимал к коленям книгу, а другой поглаживал ствол акации, теплый, гладкий, и пальцы сами отщипывали тончайшие прозрачно-золотистые кожурки, под которыми обнажалась еще более гладкая глянцевитая кожица. И по-прежнему в пяти шагах от скамейки была дверь флигеля с косо прорезанной щелью и ржавой табличкой возле нее: «Для писем, для газет», но живший за этой дверью Петька за эти годы успел вырасти, уйти на войну и погибнуть.
Мальчик садился на скамейку, обхватывал по обе стороны от себя стволы акации и смотрел на дверь. Он пытался понять, что это значит, что человек был и его не стало. Он не мог этого понять.
Самой потрясающей книжкой его раннего детства была горькая история голландского мальчика Карла, и он потом многие годы мечтал снова найти и перечитать ее. Книга с оторванной обложкой, без фамилии автора и без названия, неизвестно откуда возникла в доме и неизвестно куда сгинула. Это был рассказ про страну Голландию, где всюду крутятся мельницы, а зимой по замерзшим каналам дети и взрослые катаются на деревянных коньках, где все живут сытно и весело, все, кроме несчастного сиротки Карла, над которым издевалась мачеха и который очень хотел увидеть свою родную мамочку и не верил, что она умерла. Однажды Карла взяли в какой-то большой дом, где в просторном сводчатом зале собралось много нарядных людей, пел хор, играла музыка, а люди обращались к кому-то с просьбами и извинениями.
Стены зала были украшены картинами и портретами, и среди них Карл увидел изображение красивой молодой женщины, и ему показалось, что он уже видел когда-то это лицо… Да, он понял: это портрет его настоящей матери! Он был заворожен ее ласковым взглядом, и, когда все завершилось, умолкли песнопения и мольбы, мальчик никак не желал уходить, он упирался, кричал, плакал, вел себя ужасно и несообразно со строгими порядками этого дома. Больше его сюда не приводили. Между тем наступила зима. Однажды ночью, после очередных побоев и унижений, голодный и оскорбленный, он долго не мог уснуть. Если бы была жива его настоящая мать, он жил бы по-другому. У него была бы чистая постель в теплой комнате, а не соломенная подстилка под лестницей, и он был бы сыт, и на ночь над ним склонялась бы мама и целовала его в лоб и рассказывала бы добрую сказку… Карлу неудержимо захотелось сейчас же увидеть ее. Он тайком покинул дом мачехи, среди ночи нашел тот дом, сумел проникнуть в него и вновь увидел портрет, слабо освещенный лунным светом, пробивавшимся через замерзшие окна. Ему казалось, что мама вот-вот оживет, спустится к нему по голубому лунному лучу, обнимет и согреет… Еще не рассвело, когда прихожане местной церкви, явившиеся к заутрене, нашли его застывшим на каменном полу пред иконой Божьей матери.