Шрифт:
…Мягкая, теплая волна вдруг бархатно накрыла его, запутала своими ласкающими тканями и понесла, понесла, баюкая, в даль блаженную…
Он проснулся от ощущения необычайной тишины, В хижине никого уже не было. В маленькие, занесенные снегом оконца ласково светил розовый рассвет, и, точно подчеркивая торжественную тишину гор, за стеной радостно и нежно уже звенела капель: люли-люли-лель-лель… люли-лель… люли-лель…
Он бодро встал с своего сенничка, распахнул дверь и — замер на пороге: все вокруг было бело, и над белой землей этой, как горние алтари, сияли в тихом чистом небе алые вершины гор. Сразу потеплело, и нежно звенели жемчужные капели, и торжественными голосами лавин перекликались рдеющие в небе великаны. Земля казалась белоснежным храмом Богу Неведомому, и он, одинокий, был в этом бездонно-великом храме в эту минуту светлым жрецом… И в ожившей душе его пели сладкие, горячие, крылатые молитвы Богу Неведомому, и прекрасному храму его, и всем жрецам его, которые, не проливая и капли крови, — разве только свою! — двигали жизнь вперед, расчищали пути человечества от диких зарослей суеверий, давали братьям своим хлеб телесный и духовный, творили красоту и радость…
И радостный, восторженный, по чистой пелене снега, как был, без шапки, он прошел к краю скалы, на которой стояла хижина. И на краю голубой бездны под старыми дубами, на которых сохранилась еще желтая листва, — дуб долго держит старые листья — он остановился и смотрел вниз на густо-изумрудное теперь озеро, и восторженно дивился душой радостно-солнечным просторам земли, и все его существо было одним певучим, торжественным гимном… Он поднял глаза на горы. На самой вершине могучей расколотой пирамиды Вацмана, у Hocheck, [126] точно зацепившись за что, застыло небольшое, все золотое облачко: казалось, что кто-то молодой и дерзкий развернул там, среди торжественной переклички грозных лавин, золотое знамя, радостно возвещая миру спасение… Это было так прекрасно, так радостно, что Евгений Иванович невольным жестом ответно протянул туда руки и про себя воскликнул: «Да, да, к звездам! Под золотое знамя, ввысь! И если придут к твоему алтарю другие — радуйся, не придут — не печалься нисколько и никого не зови! Радость, радость!..»
126
Горная вершина, пик (нем.).
Из голубых ущелий вырвался вдруг утренний ветер, пронесся по белым, тихим пастбищам и шевельнул старые дубы вокруг. И на Евгения Ивановича тихо посыпались листья, точно золотые кораблики, неслись они в солнечном воздухе, колебались, кружились и, тихо скрываясь в голубых безднах, нежно напоминали о конце всех концов. И вдруг вспомнилось осеннее утро в золотой Засеке, и вся та старая, безвозвратно ушедшая куда-то жизнь, и седая женщина в черном с трясущейся головой… И точно невидимая рука какая-то тихонько спустила радостно вибрировавшие струны его души, и печально зазвенели в памяти печальные слова поэта-тамила, жившего тысячу лет тому назад, слова, которые он поставил эпиграфом к своей тайной тетради, к Книге Живота своего:
Господи, в темноте хожу я… Где же свет? Есть ли свет? Ничего не знаю. Только спрашиваю себя: Есть ли свет? Где же свет? Господи, в пустыне брожу я! Где же путь? Есть ли путь? Как прийти мне к тебе, спрашиваю я себя. Неужели нет пути? Где же путь?«Да, жизнь кончается, и вся она была тихое страдание… — подумал он печально, поднимая свои мученические глаза в ясное небо. — Зачем? За что? Почему? Почему бросил ты меня в пучины жизни таким беспомощным? Зачем нужны тебе страдания мои? Никак не могу я поверить, чтобы ты хотел, чтобы я страдал! А я вот страдаю, страдаю, страдаю — и оттого, что не так прожита жизнь моя, и что скоро конец ей, неудачной, и что ничего мною не сделано, и что нет у меня сил вырваться из плена ее, и что за моментом подъема, когда душа, как проснувшийся лебедь, заплещет вдруг белыми крыльями, у меня идет всегда опять безверие, сознание бесполезности всяких усилий, отчаяние, потому что около памятника неизвестному предку, открывшему впервые лен, я буду непременно думать, что из этого льна сделали веревки, чтобы вешать людей, около памятника неизвестному поэту, впервые восторженно уронившему в бездны мира первую молитву, я буду думать, что из первой молитвы этой выросли религиозные войны, и инквизиция, и Святейший Синод, и Иван Кронштадтский, потому что знаю я, что стоит красиво сказать людям о лозунге сегодняшнего утра моего ad astras, [127] как тотчас же будут образованы общества, союзыи лиги «Ad astras!», и будут члены почетные и непочетные, и интриги, и газеты, и расколы, и вражда, и будут люди во имя светлых звезд поливать друг друга помоями и кровью, и Тарабукин, может быть, будет избран почетным председателем такой лиги… Господи, Боже мой, я пошел бы на Голгофу без колебания, если бы знал я, что из подвига моего вырастет хоть немного радости, но я знаю, что радости не будет, и вот я боюсь и пальцем шевельнуть… И в конце всех этих терзаний моих, и близко, знаю я, стоит неразгаданная загадка могилы, в которой, по-видимому, кончается все…
127
К звездам (лат.).
Да, я не то, что я есмь… Но как, как стану я пастухом, кочевником вольным, светлым жрецом Бога Неведомого? Только изредка, на мгновение могу я сбросить оковы свои, а затем снова становлюсь я не тем, что я есмь, и иду жизнью чужими дорогами под какою-то и мне самому противною маской. Я раб, который только на минутку может вообразить, что ржавые цепи его — гирлянда цветов. Я только маленькая буква в Поэме Жизни, буква, которая о смысле Поэмы не имеет ни малейшего представления, но должна покорно стоять там, где неумолимыми законами какой-то гармонии ей от века предназначено стоять… Назад же, на свое место! Жизнь — это заботы о куске насущного хлеба, и вечерние зори, и бесплодные ссоры с женой, и гнет Тарабукиных, и вопли Голгофы, и пошлость, и измены, и безрадостный труд, и смех мимолетный, и улыбки детей, и звон сребренников Иуды, и женская ласка, и зловонное дыхание толп, и падающие звезды, и тяжесть незнания, и тяжесть познания, и — могилы, могилы кругом… Придет ли когда час освобождения, час торжественного преображения жизни, светлый час воскресения человека?.. Не знаю, не знаю, не верю!..»
И торжественно звучали вокруг хоралы грозных лавин, и нежно пела свою вешнюю песнь жемчужная капель, и кружились со старых дубов в бездны золотые кораблики, а из мученических глаз сына земли, червя мыслящего, по уже увядшим землистым щекам катились тяжелые, горькие, отравленные слезы. А там, на Вацмане, вверху радостно пылало золотое знамя — точно кто-то молодой и дерзкий восторженно возвещал оттуда усталым и запутавшимся детям земли спасение: Свободу и Радость…
ПРИЛОЖЕНИЯ
КОММЕНТАРИИ
Распутин. Исторический роман в трех частях. — В России издается впервые. Текст воспроизводится по первому изданию романа: Ив. Наживин. Распутин. Роман. Тома 1–3. Книгоиздательство д-ра Фритца Фикенчера. Лейпциг, 1923.
Переводы на иностранные языки: немецкий — Rasputin, роман в 3-х томах, авторизованный перевод Эдуарда Зиберта, Лейпциг, 1925; английский — Raspou-tine, роман в 2-х томах, перевод Э. Моод, Нью-Йорк, 1928 (плохой перевод, по замечанию автора романа); чешский — Raspoutine, роман, перевод В. О. Червинка, Прага, 1928.
После выхода переводов роман быстро получил мировую известность, популярность у читателей и высокую оценку критики. Знаменитый немецкий писатель, академик Томас Манн писал И. Ф. Наживину: «…Вы, вероятно, знаете о глубоком уважении и симпатии, которую я издавна питаю к литературе Вашей страны, и потому для меня было особенной радостью познакомиться с русским писателем, который совершенно непонятным образом до сих пор ускользал от меня. Ваш «Распутин» — монументальное произведение и был для меня во всех отношениях — в историческом, культурном и литературном — большим открытием…»