Шрифт:
Миссис Каннинхэм вернулась, неся мне воду в стакане с серебряной каемочкой, и я подумал о том, как в пустыне солоноватую воду набирают из дыр со следами верблюдов в окружающей грязи, с пленкой, образованной бактериями, которые умудряются выжить даже в обжигающих песках.
С возвращением жены мистер Каннинхэм стал держаться немного суше. В его тираде было и нечто для меня лестное: то, что он обращался ко мне как к собрату-страдальцу — жар его горя опалил мою кожу.
— Мне пришлось здесь хлебнуть горя, стараясь сделать себе имя из безвестности в середине жизни, но по крайней мере я не боюсь, что мою дочь могут изнасиловать, и мне не надо запирать машину всякий раз, как я иду писать на бензоколонке.
— Фрэнк! — сказала Элис.
— Извини, но я подозреваю, что даже в Сахаре вы писаете.
— Nous buvons les pissats [34] , — улыбнувшись, сказал я.
— Вот именно, — сказал он и бросил победоносный взгляд в сторону жены. — В общем, на чем я остановился? Ах да, я задал вопрос: какое же надо принять решение в отношении этих людей?
— Обеспечить их полезной работой?
Это предложение, сделанное со всей застенчивостью, казалось, привело его в ярость. Пятна на лице проступили ярче, волосы встали дыбом.
34
Мы пьем писанье ( фр.).
— Бог ты мой, да они в жизни не согласятся заниматься тем, что им предлагают, они предпочтут жить на пособие. Ваш средний чикагский джигабу — он слишком умен, чтобы пачкать лапы: если он не может стать сутенером, или торговать наркотиками, или получить канцелярское местечко в каком-нибудь дурацком магазине деликатесов, он просто обрюхатит жену и будет считать денежки.
— Это ведь и есть — как же вы это называете? — американский индивидуализм, верно? Антрепренерство непредвиденного сорта.
Он уставился на меня. Он начинал меня понимать.
— Господи, если это предпринимательство, давайте отдадим его русским. У них есть на это ответ. Концентрационные лагеря.
— Папа, ты же обещал, что не будешь! — воскликнула Кэнди, спустившаяся по лестнице. Она только что причесалась, лицо ее сияло счастьем «быть дома», пунцовые губы алели, округлые формы стройного тела подрагивали, как у мажоретки, в кашемировом свитере и шерстяной плиссированной юбке, взвихрившейся, когда она крутанулась вокруг опорного столба, — этот пируэт привел меня в восхищение, когда я вошел в дом.
— Не будет что делать, дорогая? — спросила мать, словно в этой комнате тихих часов и звонких сопоставлений было плохо слышно.
— Не будет досаждать Счастливчику чикагскими черными.
— Не только чикагскими, — возразил отец, — возмутительно обстоят дела повсюду. Даже в Лос-Анджелесе — они его просто ровняют с землей. Черт возьми, в Чикаго по крайней мере есть политическая машина, которая может делать выплаты и удерживать все под крышкой. А в таком городе, как Ньюарк, они просто все захватили. Они сделали с Ньюарком то, что мы сделали с Хиросимой. Даже трава не растет там, где обитают они. Говорю вам: они — проклятье для нашей страны, и пусть наш друг не обижается.
— Папа, ты ничего не знаешь и настолько предубежден, что я не способна больше даже плакать по этому поводу. Я не хотела приводить сюда Счастливчика, но мама велела. Из-за тебя мне оченьстыдно перед ним.
— По счастью, черт побери, он вне всего этого. Он — африканец, у них там по крайней мере есть гордость. Он говорит, что у них есть своя культура. А у бедных цветных в нашей стране нет ничего, кроме того, что они украдут.
И он не совсем спьяну подмигнул мне. В голове у меня мелькнула мысль, что меня, африканца, благодарят за то, что я не приехал сюда насовсем и не стану поднимать ставки страховых компаний своим воровством. Более того: он видел во мне олицетворение континента-родины, который, как он надеялся, жаждет принять афроамериканцев обратно в дружественный всепоглощающий хаос.
— Точно, — сказал я и поднялся. — У них нет ничего, кроме того, что они украдут.
Когда в знак протеста я встал, перспектива комнаты изменилась, и я был заново потрясен ее экзотикой, фантазией, с какой она обставлена, — эти фальшивые цветы и камин, мебель, похожая на тающие айсберги, ее белизна, и холод, и великолепная стерильность, — короче, пустота при изобилии, посыпанном непонятными пробковыми кругляшами.
(Плохо я это выразил. Мокрый кружок от стакана с фантой испортил мою рукопись. Как мне хочется вернуться в Дурной край Куша и к моей дорогой обреченной Шебе!)
Братишка вслед за Кэнди сошел вниз. Фрэнк-младший, скрытный разжиревший четырнадцатилетний мальчишка, достаточно большой, чтобы в моей деревне жить в длинном доме, всем своим видом показывал, как гибельно из ночи в ночь спать одному в жаркой комнате с плюшевыми мишками, фетровыми вымпелами и швейцарскими занавесками в горошек. Улыбка, которую он нехотя мне выдал, обнажила варварский и, несомненно, болезненный зубной панцирь из серебра и стали. От его вялого, влажного рукопожатия отзывало мастурбацией. В рыбьих глазах застряла скука; он попытался завязать со мной разговор о баскетболе, о чем я, несмотря на цвет моей кожи, ничего не знал. По случаю этого семейного торжества мальчик надел сорочку с галстуком, — воротничок и узел галстука сильно врезались в его рыхлую шею. Я подумал: «Вот он, наследник капитализма и империализма, крестовых походов и крутящихся подъемных кранов». Однако он не казался эмбрионом мистера Каннинхэма, тогда как мистер Каннинхэм со своим ловкачеством и бравадой, отчаянным желанием нравиться и с такими наивно поредевшими волосами казался увядающим, халтурно собранным увеличенным вариантом своего сына. Я понял, что мужчина в Америке — это неудавшийся мальчик.