Шрифт:
Из-за Фелькнеровых наставлений Петруша теперь и сдержался. Не стал умолять италианца сыграть Скарлаттия.
Сын ездового кучера, Петруша Скоков быстро освоил тонкости обращения с музыкантами — как с чужеземными, так и со своими, доморощенными. Понял, чем заслужить их расположение, а ежели выйдет — так и совершеннейшее доверие.
— Правая рука... тово... господин учитель... Правильно ль у меня поставлена? Так ли держу? Октаву мне брать тяжело. Поучите, Христа ради, растяжке.
Мессер Луини милостиво кивнул.
О да, он поучит. И растяжке поучит, и всему остальному. Он покажет и этим юным дарованиям, и лицам, над Воспитательным обществом девиц начальствующим, что есть славный италианский музыкант!..
Тремя месяцами позже, но все того ж 1774 года, был в обучение к мессеру Луини направлен и Евстигней Фомин.
Музыка и любовный морок вновь сошлись для него в одном месте: в бывшем Смольном монастыре!
Впрочем, занятия Евстигнеюшкины у мессера Луини продолжались недолго. Педагогический жар италианца начальствующими лицами по достоинству оценен не был. В силу этой самой недооцененности и всего через пять месяцев после начала занятий мессера Джузеппе из Воспитательного общества благородных девиц турнули.
— Сказывают, сам Иван Иванович Бецкой руку к сему приложил. Не занравилось ему, как италианец девиц благородных щиплет, — с умилением восторга шептал на ухо Евстигнеюшке Петруша Скоков. — Особливо же его высокопревосходительству не занравилось, что стал господин Луиний слишком усердно с красоткой Алымовой заниматься! Та все больше на арфу налегает, на клавикордах же — ни в зуб ногой! Ну Бецкой и всполошился. Истинно говорю тебе: из-за Алымки Луиния поперли!
Евстигней слушал Петрушу, прикрыв глаза. Слушал чутко, лишь время от времени напуская на себя вид рассеянный. Слова про Алымушку взволновали его страшно.
Вышед с Петрушей на изрезанный волнами, заваленный искореженными ободами и закапанный смолой берег Малой Невки, хотел он даже повернуть назад, в Смольный!
Дело близилось к вечеру. Мартовский ветер рвал где-то в клочья невидимый, но чутко ловимый слухом — благодаря треску и хлопанью — парус. Ломались ветви в садах. Подступала к Санкт-Питер-Бурху весна: ветреная, пустая. Но и прозрачная, но и ловко ото льда очищаемая, дожди за собою влекущая.
— Как же быть... — помедлил, подбирая слова, которые скрыли бы мысли, Евстигней. — Кто учить нас теперь станет? Может, самим к кому из профессоров Смольного проситься?
Так нового наставника нам уже измыслили! И зовут — похоже. Был Луиний, стал Буиний. Опять то, про что сами давно ведаем, вдалбливать станет! — смеялся Скоков. — Да только от перемены мест, сам знаешь, сумма не меняется. Платили тому — и энтому платить исправно будут. А толку-то? Чему нас эти побродяги выучат? Эх! Мне бы сейчас в Италию, к музыкантам настоящим! Ценимым публикой искушенной! А не к тем, кто по Российской империи без штанов шляется, европством кичится и слюною пердит. Кто перед бабами вельможными передком, как те кучера кожаными фартуками, трясет. И тебе туда, в Италию, надобно!
Евстигней вздохнул.
Горемычная судьбина! Складывалась она куда трудней скоковской. Тот — признанный забавник, всеобщий любимец. У него же, у Евстигнея, внутри одни раздоры, а снаружи — нелюбезность и всеми порицаемая угрюмость. Нелюдим да и только!
Едва с архитектурной кручи удалось соскочить, как сразу музыкальные недоумения начались: «Зачем поздно за музыку взялся; не следует пока про собственные сочинения даже и думать». То, другое, третье. А главное, никому в целом свете такой, как он, «нелюдим» не нужен. И хоть за музыкальные успехи стали в последнее время его нахваливать, ясно как день: пока не за что. Горемычная судьбина и прежестокая!
Вот, опять же, Петруша: всего тремя годами старше, а сколько успел. А ему, Нелюдиму Ипатычу, не везет так не везет!
Ветер налег сильней. Соединяясь с сумраком, вел он песню тоскливую, наливал сердце до краев грустью несказанной. Внизу, подо льдами, глухо стонали воды.
«Силу вода набирает, — гуще и гуще вздыхал Евстигней. — Вода вырвется наружу, сойдет и на будущий год вернется снова. А годы — те никогда. Те без возврату канут! И этот год, год наук и мук сердечных — в положенное время уйдет. Март уж кончается, апрель на носу, а там и лето, и осень, и зимушка-зима...»
Не прощаясь с Петрушей, Евстигней круто развернулся, побрел в Воспитательное училище, в собственную свою конуру. Так называл он малую, зато отдельную комнатенку, в каковую — по возрасту — переведен был недавно из общей. Житье на стороне, близ Смольного монастыря, было признано начальством неверным. И сейчас Евстигнеюшка был этому рад.
Проходя тишком под сводами пустых в поздний час коридоров, чувствовал: мысли наружные, до него не всегда относящиеся, сдавливают виски.
«Так вода бывает сжимаема берегами. Никогда ей не вырваться... И все из-за девицы арфовой!»