Шрифт:
— «Защищая честь и независимость Советской Родины… ваш сын… героически погиб… при штурме Берлина… похоронен в братской могиле на Зееловских высотах…»
Отец не заплакал тогда. Только лицо его стало тёмным, как чугун. Он взял у директора бумагу, аккуратно сложил её и, сутулясь, побрёл за уходившей отарой. Не заплакал он и в тот день, когда в совхоз прислали орден сына — алую звезду с золотыми лучами.
Прошли годы. Никогда не знавший грамоты, Отец наизусть выучил извещение о смерти сына и, когда оставался один, вслух произносил бьющие, как молот, слова: «Героически погиб… похоронен в братской могиле…»
Так и теперь: шагая впереди отары и проводив взглядом подбитого лебедя, Отец хрипло повторил:
— В братской… Не один, значит, он там… Много их там, значит, таких братьев.
Услышав шаги за спиной, Отец оглянулся. К нему подходил Бадма. Смуглый, скуластый, с чуть раскосыми грустными глазами, он остановился, пожевал жидкие, с проседью усы, вопросительно посмотрел на Отца,
— Что ты, Бадма? — спросил Отец.
Бадма запахнул полу потёртого рыжего ергака:
— Надо хурду вправо вертать. Балка вправо, а ты влево вертал. Влево воды нема.
— Как же вправо? — сердито сказал Отец. — Мы до трёх западин ещё не дошли.
— Там они, три западины. — Бадма махнул герлыгой. — Я говорю, надо вертать вправо.
— Ладно, сбивай вправо…
Три солонцовые западины, о которых говорил Бадма, тремя круговинами замыкали пологую отрожину извилистой степной балки. В отрожине всю весну держалась талая вода, и, хотя к концу весны, испаряясь, она становилась горьковато-солёной, ею можно было поить неприхотливых, ко всему привычных овец.
С помощью собак отару сбили вправо, подогнали к отрожине. Голодные овцы пили лениво, тёрлись одна о другую, разноголосо блеяли.
Выбрав сухое место для тырла, Отец крикнул Бадме:
— Хватит! Тырлуй!
Пока Отец с Бадмой тырловали овец, Донька воткнул в землю железный прут с крюком, повесил на него медный саган с водой, насбирал полыни, зажёг костёр. Влажная полынь разгоралась плохо. Донька добавил к ней подсушенного ветром ковыля. Весёлое пламя высоко взвивалось над костром, обдавая дымом сидевших вокруг чабанов.
— Вот даёт! — щурясь от едкого дыма, пробормотал Донька.
Неподвижный взгляд Бадмы был устремлён на пламя. Обняв колени маленькими смуглыми руками, он проговорил задумчиво:
— В Сибири лесов много-много. Куда ни ступнешь, лес и лес. Тайга называется. Жили мы в тайге, деревья рубили. Только когда спали, степь видели. Будто идёшь по степи, ни одного дерева нет, небо видно, на сто вёрст все видно, солнце светит, а кругом — табуны рыжих коней и овцы…
Отец промолчал. Скосив глаза, он следил, как проворный Донька, пританцовывая на корточках вокруг костра, бросал в саган куски вяленой баранины.
— Один год прошёл, другой год прошёл, год за годом прошёл, — покачиваясь, продолжал Бадма, — захотелось мне в степь. Оставляли меня в городе, а я сказал: нет,
— Посоли покруче да луку не жалей, — сказал Отец Доньке.
Над отрожиной, распластав крылья, горделиво проплыл белохвостый орлан. Зорко и пристально осматривал он со своей недосягаемой высоты каждый кустик, каждую кочку, каждую ложбинку на однообразно бурой земле. Но ещё не проснулась, не дышала холодная, неприютная земля.
Порыв ветра пронёсся по степи.
Донька снял с крюка окутанный паром, булькающий саган. Чабаны нарезали хлеб, дружно застучали деревянными ложками. Три разномастных волкодава, лёжа поодаль, провожали взглядом каждое движение людей. Отец бросил им по куску хлеба.
Когда горячий шулюн был съеден, Бадма достал самодельную трубку, сунул её в рот, не зажигая.
— Что, табачку, черт ма? — с ухмылкой спросил Донька.
Отец нахмурился, один за другим вывернул карманы защитной солдатской стёганки. Подставив ладонь, он вытряхнул из карманов остатки махорки, табачную пыль. Водя пальцем по ладони, стал отбрасывать хлебные крошки, комочки ваты и нашёл семечко подсолнуха. Семечко было не очень крупное, серое, с белым ободком.
— Глядите, — подмигивая, сказал Донька. — у Отца-то, видать, зубы крепкие, ежели он подсолнухи грызет.
Отец снял шапку, осторожно, точно лаская, положил в неё малое семечко.
— Я их сроду не грыз, — сказал он глухо, — они тут не растут. Это стёганка покойного сына. Первый раз я её надел.
Донька смущённо потупился.
— Курить так курить, — проговорил Бадма.
Разделив поровну махорку, табачную пыль, все, что нашлось в карманах, закурили.
Лёжа на животе, Донька стал рассеянно жевать сухую травинку.