Шрифт:
— Крепко она тебя обвила. Вот так сеструха! Я ее выносить не могу. Это я, брат ее, кровь родная. А ты?.. Удивительно.
— Где она? Как живет? — нетерпеливо спросил Григорий, подаваясь всем телом к Анатолию.
— Так себе. По-прежнему.
— Врешь. Здесь она, в поселке.
— Тебе это померещилось.
— Чувствую.
— Ну, была. Уехала.
— Врешь.
— Ну, вру, — взорвался Анатолий, почти закричал. — Вырви ты ее, суку, из сердца. Недостойна она тебя. Поиграет — и бросит.
— А может, я сам хочу.
— Чего?
— А чтоб поиграла и бросила.
— Рехнулся ты, Гриша. На кой ляд она тебе сдалась. Я ей сказал: «Если пойдешь к Григорию — ноги поотрываю». Так и сказал.
— Значит, здесь она.
— Здесь, дома сидит. Матери помогает. Поливает огурчики, помидорчики. Пусть поливает. Было бы лучше, если б совсем уехала, — Анатолий схватил Григория за руки, будто боясь, что тот сейчас же, сию минуту, сорвется и умотает к ней, к Лине. — Прошу тебя, Гриша, не ходи. У тебя жена есть, ребенок вон какой.
— Наверно, Анатолий, у тебя никогда не было скверно на душе?
— Не было, — признался Анатолий и, обмякнув, добавил с горечью: — Делай что хочешь. Не маленький. Скажу только: сгубит тебя сеструха. Помяни мое слово, сгубит.
Но все, что говорил сейчас Анатолий, не имело для Григория никакого смысла. Главное было то, что Лина здесь, в поселке. Он может увидеть ее сегодня же. Вот почему ему неспокойно. Вот отчего разрывается сердце.
«Схожу — в последний раз. И — оставлю. Навсегда» — с такими мыслями шел он вечером к Лине. Вот и дом, знакомый до последнего гвоздя в заборе. Вот и калитка, которую он умел открывать без скрипа. А сегодня не получилось. От охватившего его волнения рука не удержала вертушку, дверца калитки, ускользнув, со скрипом распахнулась. Во дворе — в майке и трусах, босиком, с пустыми ведрами — стоял Анатолий. Вот уж кого не ожидал встретить сейчас Григорий. Но что делать — не отступать же. Григорий, стараясь не выдать волнения, произнес грубовато:
— Видишь — пришел. Не смог.
— Нет ее, Гриша. Уехала час назад.
Григорий побледнел. Нервно — чего раньше не было — задрожали пальцы рук, заломило виски.
— Ты — выгнал?
— Давай, Гриша, по-мужски поговорим. Или времени нет?
— Значит, выгнал? — глухо проговорил Григорий.
— Делай, Гриша, что хочешь, но иначе я поступить не мог. Понимаешь, не мог.
Григорий, свесив голову на грудь, пошатываясь, направился обратно к распахнутой калитке. Скупые, жгучие слезы текли по щекам.
— Подожди, Гриша, — дергал за рукав Анатолий. — Выпьем давай — полегчает. Ты что, Гриша? Да никак, ты плачешь?.. Ну, прости, ради тебя, ради жены твоей совестью своей поступился. Понимаешь?
Ничего не ответил Григорий. Да и что он мог сказать. Легче не станет. Теперь уж надолго. Может, до конца жизни, которую он каждый раз собирается начинать сызнова. А жить сызнова — нельзя, невозможно.
Вернуться бы, спросить, где живет сейчас Лина, — Анатолий все скажет, ни капельки не утаит, — сесть на автобус — и вдогонку. А настигнув, как беглянку, крепко взять за руки, заглянуть в самую глыбь ее глаз — что там? какой ответ таится?
Конечно, и такая мысль возникла, когда мимо автобусной остановки проходил, но не остановился, не задержался, не оглянулся, — не идет ли автобус, много ли народу собралось, — а как шел — быстрой, подпрыгивающей походкой, так и продолжал идти.
Люба ни о чем не спросила, как всегда, молча разогрела ужин, поставила на стол и села напротив. Пытать ее вопросами — напрасно. Есть — не хочется. Посидел, повозил ложкой по тарелке, отставил в сторону. Лишь чай один — густой, запашистый — выпил с удовольствием. К бутылке вина, стоявшего в шкафчике, не притронулся. Уверен был: вино — не спасет, не поможет.
А что поможет? Теперь уж — ничто. Придется жить той жизнью, которая есть. Другой не будет. Оставалась одна надежда — иметь своего ребенка. На него, Григория, похожего. Но, видно, судьбе угодно было обкорнать Григория подчистую. Год прошел, еще один, а Люба ходила порожней. В первый день женитьбы хоть ожидание было — забеременела. Ребенок родился мертвый, — сказались давние побои. А теперь что мешает? По его мужским рассуждениям выходило: ничего не мешает Любе. Но что-то мешало. Люба молчала, а он не пытал.
И вот надежда рухнула. Случилось это на восьмом году их совместной жизни. С утра день выдался скверным. Дул низовой холодный ветер, моросил осенний дождь, в палисаднике облетали с яблони пожелтевшие листья, скрипела ставня. Надо встать, выйти во двор, смазать пазы, а заодно плотно прикрепить ставню на крючок, чтоб не срывалась от порывов ветра. А встать не мог, оглушенный признанием жены.
Люба сидела у стола и смотрела на мужа глазами, подернутыми мутной, слезящейся пеленой, отчего и выглядела враз постаревшей, тусклой и обезображенной.